Д.Емец

ДВЕ СТАРУХИ

рассказ

На Домодедовском кладбище на бедные могилы ставят железные кресты с многочисленными завитушками. Эти кресты как бы входят в минимальный похоронный набор, вместе с гробом и небольшой гранитной табличкой с указанием фамилии, даты смерти и номера записи в инвентарной книге. Художественный смысл этих завитушек, очевидно, в том, чтобы, как можно более ослабив сходство креста с крестом, перевести его просто в разряд недорогих безвкусных памятников.
На могиле Марьи Никитичны Николаевой, появившейся летом 1992 года, нет даже такого креста. Почему-то именно в тот день они закончились, а потом уже никто не удосужился его поставить. Ничего не осталось от ее телесного существования — ни имени, ни креста, ни даты рождения.
Земля на могиле быстро провалилась, образовав плоское углубление, в котором весной долго задерживалась вода, а сама могила заросла бурьяном, васильками и каким-то особым сортом репейника с мягкими, как кисточки, цветами. Если развести руками бурьян и репейник, то еще с год можно было увидеть проволочный каркас венка с надписью на ленте: “От жильцов дома”. Земля приняла свою дочь и сомкнулась над ней, обратив ее в бурьян и васильки.
Более того, в своем стремлении затеряться и совершенно забыться старушка ухитрилась исчезнуть даже из кладбищенских книг, причем сделала это самым невероятным и мистическим образом. Когда несколькими годами спустя одна из ее прежних знакомых, не присутствовавшая на похоронах, вздумала зачем-то отыскать ее могилу, то оказалось, что вследствии конторской путаницы Никитичну смешали в книгах с какой-то другой Николаевой, впоследствии перезахороненной.
Исчезнуть таким образом было вполне в духе Никитичны. Пьеса ее жизни закончилась именно тем аккордом и в той тональности, в которой она всегда протекала. Никитична канула в землю как в воду, и быстрая смерть ее никого не побеспокоила и не потревожила. Свой быстрый и полный расчет с миром она совершила в обычной своей спешащей и взбаломошной манере.
Возможно, рассказ бы и не состоялся, если бы не еще одна могила, появившаяся на том же Домодедовском, уже почти захороненном кладбище, двумя годами спустя. На этот раз могила не была безымянной. На ней довольно скоро появилась аккуратная гранитная плита с керамической фотографией худощавой женщины с белыми, химически завитыми волосами. В выражении ее длинного, слегка ассиметричного лица было что-то язвительное и вместе с тем недовольное, как если бы она считала всех себе обязанными.
Была и еще одна бросавшаяся в глаза деталь. Женщине на снимке было на вид лет пятьдесят, обычная же кладбищенская игра в вычитание давала в результате на четверть века больше. Впрочем, это обычное дело. Родственники всегда подбирают наиболее удачные и характерные снимки. Часто на могиле девяностолетнего старца можно увидеть его таким, каким он был в двадцать лет.
Итак, надпись на плите гласила:

Ирина Олеговна
Симахович
12.05.1919 — 3.04.1994

С появлением этой могилы круг сомкнулся. Полюса соединились. Они снова были вместе: две старухи, две неразлучные подруги, два антагониста, два врага...
 
* * *
Никитична происходила (хотелось бы сказать “проистекала”) из какой-то рязанской деревушки, откуда до Рязани, по ее словам, было тридцать километров. Тем не менее за первые восемнадцать лет своего существования она ухитрилась побывать в Рязани лишь однажды. То ли Марью туда не брали, то ли ее саму туда не особенно тянуло — скорее всего и первая и вторая причины были тесно слиты.
А потом как-то сразу, внезапно, не дав времени на раскачку, судьба забросила ее в город, причем не в Рязань даже, а сразу в Москву. Произошло это, по-видимому, году в тридцать девятом, в сороковом. Можно предположить, что это явилось для Никитичны потрясением, однако люди того времени действительно были богатыри и великаны. Довольно скоро Марья пообвыклась и втянулась, утешая себя немудреной мыслью, что раз так случилось, значит так надо.
Неизвестно, по какому именно случаю Никитична попала в Москву и была ли это райкомовская разнарядка, первая любовь или ее собственное импульсивное решение, вследствие, допустим ссоры с родными. Сама старуха никогда об этом не рассказывала, и не потому, что тут была какая-то тайна; говорить о прошлом было вообще не в ее духе — ее стихией, ее временным срезом было настоящее и ближайшее будущее, в течении, скажем, часа-двух от текущего момента. Ни в прошлое, ни в более отдаленное будущее Никитична никогда не заглядывала, предпочитая существовать в этом конкретном и осязаемом двухчасовом интервале. Привычка жить настоящим и ближайшим будущим была у нее столь укоренившейся, что она даже на день вперед никогда не загадывала, считая и справедливо, что день для этого слишком длинный. Если же ей порой случалось говорить “вчера” и “завтра”, то они использовались у нее в том же значении и звучали так же размыто, как у других звучат “прошлый век” или “грядущее тысячелетие”.
Должно быть, именно по этой причине никаких грандиозных исторических событий, происходивших в то время в стране, в памяти Никитичны не запечатлелось. Вероятно, исторические события только по прошествии времени становятся великими, в момент же, когда они происходят, они хотя и трагичны, но довольно заурядны. Так, о войне Никитична могла рассказать лишь то, что было голодно и что кто-то зимой украл у нее валенки. “Знать они были очень ему нужны,” — добавляла она философски.
Но и здесь, в столице, она ухитрилась вести существование почти деревенское, не растеряв ни деревенской наивности, ни деревенской открытости, хотя жизнь, пытаясь отрезвить ее, не раз прикладывала Марью носом к стенке. Даже работа, которой Никитична занималась лет тридцать пять-сорок, до пенсии, была почти деревенская: подсобным рабочим-озеленителем на опытных полях Тимирязевской академии. Целыми днями она, не разгибаясь, копала, сажала, окучивала, ползала на коленях по грядкам, вырывала сорняки — делала глубоко привычные ей с детства механистические движения, не задумываясь, вероятно, ни с какой целью, ни зачем, ни во имя чего она делает всё это.
Далее мы пропускаем целый период, несколько десятилетий, о которых нам ничего не известно и которые, собственно, и составляли ее жизнь, и вновь встречаемся с Никитичной уже в старости. Именно старость, как можно предполагать, стала периодом расцвета ее личности, ибо молодость и зрелость ее, задавленные работой, едва ли были ярки и позволяли ее раскрыть неординарность и своеобычность ее натуры. Почти наверняка в эти несколько прошедших десятилетий, выпавших из нашего повествования, у Никитичны были какие-то увлечения, была любовь и связанные с ней мучительные драмы, но к финишу они пришла совершенно одинокой, растерявшей даже тех родных, что у нее были, без детей, без спутников, без красоты, с минимумом здоровья и почти без имущества, если не считать накопившегося за годы случайного барахла и одной комнаты в коммуналке, выделенной ей после расселения общежития.
И вот тут-то, у разбитого, можно сказать, корыта, в самом отчаянном и полунищем положении, произошло невероятное, и оригинальность, авантюрность и оптимизм Марьи Никитичны, свойственные ей и прежде, забили широким вольным ключом.
О покойниках обычно говорят, что они были красивы, если не в свои последние дни, то в молодости. О Никитичне же мы этого говорить не будем. Едва ли красота была ей свойственна, она была вообще вне красоты как понятия. У нее было простое, с мягкими чертами русское лицо, светлые редкие брови, русые, впоследствии довольно быстро поседевшие волосы. Росту она была среднего, кряжистая, сильная, под старость склонная к полноте. Ее раздавленные работой с землей большие руки редко бывали спокойны — их постоянно тянуло что-то трогать, комкать или оправлять. Когда-то, очевидно, Никитична была сильна — и теперь еще по привычке она часто бралась за тяжелые предметы, пыталась двигать громоздкий буфет или, расправляя ковер,  приподнимала край дивана.
Часто из ее квартиры доносился грохот и призывы о помощи: это означало, что старуха, пытаясь взгромоздиться на стул или стол, чтобы достать что-нибудь со шкафа, обрушивалась вниз и не могла сама встать. Несмотря на то, что происходили такие падения довольно часто и сопровождались большим шумом, крепкое сложение Никитичны позволяло ей отделываться лишь незначительными ушибами и испугом.
Казалось бы, во многих отношениях Никитична была вполне обычная русская старуха, однако во взгляде ее — глаза у нее были какого-то неясного, смешанного цвета, не то серые, не то серовато-зеленые — было нечто такое, что сразу решительно выводило ее из общего ряда. На самое первое определение, это была бесшабашность, соединенная с самой глобальной простотой и наивностью. Никитична действительно была очень проста, но простота ее была не дурковатая, а всеобъемлющая, захлестывающая, позволяющая ей не оглядываться на окружающих, не пугаться их мнения и автономно существовать по собственным смутно осознаваемым нравственным законам. В чем были эти нравственные законы — Бог его знает, но они безусловно были и всеми ощущались. Материальные, родственные ли узы этого мира не тяготили Никитичну, не имели над ней никакой власти и очень быстро соскочили с нее, что еще раз подчеркивается легкостью и неосновательностью ее смерти, не оставившей на ее могиле даже положенного по кладбищенскому распорядку креста с завитушками.
* * *
С окружающими Никитична особенно не церемонилась, полагая в простоте душевной, что они такие же, как и она. Ко всем женщинам, независимо от их возраста и социально