Д.Емец
ОТЕЦ
В пять часов утра молодой преподаватель университета Погодин
проснулся от далекого голоса жены, окликавшего его по имени: “Вася, Вася!”
Он спал на диване в кабинете — так условно называлась одна из двух комнат
их квартиры, где были шкафы с книгами и стоял компьютер. Погодин открыл
глаза и, не вставая, прямо с дивана открыл дверь, которая была совсем близко.
— Чего тебе? — крикнул он через коридор.
По шуму воды он слышал, что жена в ванной. На улице было
совершенно темно, и он старался сообразить, который час.
— Я тебя не слышу! Иди сюда, у меня, кажется, началось!
— снова позвала жена, на короткое время выключая воду.
Сразу поняв, что именно началось и испугавшись этого,
Погодин встал и, споткнувшись о развешенное в комнате на проволочной вешалке
белье, пошел к жене. В одной короткой ночной рубашке Даша стояла в открытой
душевой кабине. На правой ноге у нее было что-то влажное, и еще немного
склизкой жидкости с розоватыми прожилками протекло вниз, на белую пластмассу
кабины.
— Ты не знаешь, что это? Проснулась и вот... Может уже?
— спросила жена жалобно и отрывисто.
Она была беременна первым ребенком на тридцать девятой
неделе, и роды ей назначили только через десять дней, в конце сентября.
Жена читала толстые правильные книги о материнстве и со свойственной ей
последовательностью и доверием ко всему написанному на бумаге ждала дальних
предвестников родов: ложных схваток, потом схваток настоящих, но редких,
набухания молочных желез и других. К тому, что роды начнутся вдруг, безо
всякой подготовки и совершенно не по описанным правилам, она готова не
была и теперь растерялась, не понимая, что течет у нее по ногам.
Погодин тоже не ожидал, что это будет так скоро, и думал
о ребенке, как о чем-то далеком, довольно абстрактном. Ему не верилось,
что он все эти месяцы находился рядом: у жены в животе и казалось, что
ребенок появится откуда-то извне. Откуда именно он не задумывался, главное,
что это произойдет потом. Даже когда ребенок толкался, часто с большим
неудовольствием и даже раздражением, и жена ойкала, Погодину и тогда трудно
было представить, что его сын находится так близко — всего под слоем кожи.
И лишь порой, когда под ладонью, если долго держать ее на женином животе,
обрисовывалось твердое и упрямое нечто: голова, спина или плечо, — Погодин
понимал, что ребенок все же там и в этом упрямом толкании уже проявляется
его, ребенка, собственная, независимая от них с женой воля.
— Может, что-то плохо? Я боюсь! Как ты думаешь, что?..
Ведь не должно еще — рано! А? — сказала жена, испуганно протягивая к нему
руку.
Погодин взял ее за ладонь и ободряюще ее слегка пожал.
Ему хотелось обнять жену, но он не мог, опасаясь ее заразить. У него был
неизвестно откуда свалившаяся простуда, именно поэтому он спал в кабинете
на неудобном диване, а не в комнате.
— Схватки уже начались? — спросил Погодин.
— Не спрашивай. Откуда я знаю? — жена наклонила вперед
шею и жалобно посмотрела на себя так, будто никогда не видела себя раньше:
тоненькие ноги и перекошенный, обтянутый рубашкой выпуклый живот были словно
не ее, а какими-то чужими.
— Как не знаешь? А кто должен знать? — поразился Погодин.
— Может и начались, у меня болит вот тут! — Даша неопределенно
показала рукой на весь живот и стала рассказывать, как сегодня проснулась
от ноющей боли, и у нее стало что-то подтекать.
Боль не была сильной, и жена вначале не хотела просыпаться,
потом звала его, но он не слышал.
Даша говорила, глотая слова, несвязно, и многого Погодин
не понимал, только молча жалел ее, как вдруг под конец жена сказала решительно
и деловито: — Принеси книжку, ты знаешь какую! Принеси же!
Эти внезапные, всегда неожиданные переходы от мягкости
и беспомощности к упрямству, властности и даже к деспотизму, были вполне
в духе Даши, и Погодин к ним привык. Первое время он с ними боролся, переживал
их, пытался найти какую-то закономерность, но так и не обнаружив ее, раз
и навсегда отгородился простой, надежной и успокаивающей мыслью: “Она же
женщина... У них вечно эти капризы и фокусы. Значит, так надо, и не буду
больше об этом думать, портить себе нервы.”
Сквозь затуманенное невысыпанием создание Погодин понимал
все словно через пелену. Волнения и беспокойства не было, и он действовал
автоматически, воспринимая лишь верхушки происходящих событий. Розоватое
пятно на дне душевой кабины ему не нравилось, не нравилось и то, что жена
командует им, но он понимал, что сейчас не время для споров. Он пошел в
комнату, взял книгу по материнству, написанную двумя учеными немцами, перед
именем каждого из которых на обложке стояло чванное “профессор, доктор
медицины”, пролистал ее и, раздражаясь тому, как бестолково она составлена,
довольно скоро нашел нужную таблицу.
“Ранние предвестники родов: появление крови, выделение
слизи с прожилками крови. Может произойти за несколько дней до появления
других предвестников или не произойти до начала схваток,” — прочитал он
и пошел в ванную повторять это жене.
Он думал, что Даша нетерпеливо ждет его, но она о нем
почти забыла, как и забыла о том, что ей нужна была книга. Она включила
на полный напор душ и энергично, с решительным лицом и закушенной губой
смывала розоватые следы с ноги и днища. Это напомнило Погодину, что так
же она вытирает стол после еды и моет полы — трет их с такой неожиданной
силой, словно глубоко их ненавидит. Даша всегда была крайне, почти до утомительного
чистоплотна. Два раза в день она купалась, раз в день — мыла голову, часто
меняла полотенца и постельное белье — и потому квартира вечно было завешана
сырыми выстиранными вещами, а в кабинете даже ночью стоял запах сырости.
По тому, как она водила душем и терла мылом и мочалкой
ногу, словно стремясь стереть с нее заодно и кожу, Погодин решил, что жена
не контролирует себя. Опасаясь, что она повредит сейчас мытьем ребенку,
он не задумываясь схватился за душ.
— Сейчас нельзя, выключи!
— Отпусти... нет... буду! Лучше знаю... отстань! — пыхтела
жена.
Теперь они оба держались за душ и с силой тянули его
каждый к себе, брызгая струей. Жена перетягивала яростнее, с закушенной
губой, Погодин же осторожно, но решительно, следя одновременно, чтобы жена
не потеряла равновесие и не упала в скользской кабине. Он был намного сильнее
и чувствовал, что берет верх, но, спохватившись, что борется, почти дерется
с нервничающей беременной женщиной, уступил, смутился и отпустил душ.
Погодин ожидал, что сейчас снова начнутся упреки и слезы,
но жена притихла и успокоилась почти мгновенно, не в первый раз удивив
его резким переходом от одного состояния к другому.
— Это я, между прочим, рожаю! — сказала она уже совершенно
мирно.
Убедившись, что розовые капли снова натекают и остановить
их нельзя, Даша наконец сдалась. Она выключила воду, и в ванной повисла
внезапная тишина. Нарушая эту тишину, Погодин стал пересказывать, что прочитал
в книге, но Даше уже было неинтересно: безошибочный женский инстинкт успел
подсказать ей, что происходит, и книга о материнстве вновь стала не нужна.
“В самом деле, откуда этим двум немцам, никогда самим не рожавшим и даже
не способным этого сделать, знать, как это бывает у женщины? С чужих слов?
Но что такое чужие слова как не отражение существующих в мире понятий?”
— думал Погодин.
Пока он, охотно переходя в привычную, оторванную от жизни
стихию абстракций, размышлял над мудростью природы, жена все еще оставаясь
в душевой кабине, ухитрилась за шнур притянуть к себе телефон и позвонила
своей тетке, худой и нервной женщине, чьему практическому уму она всегда
доверяла. Несмотря на ранний час, тетка сняла после второго гудка, все
поняла с полуслова и уже мгновение спустя в трубке звучал ее энергичный
и напористый голос.
Погодин ходил по коридору и прислушивался к разговору.
Вчера жена и ее тетка ездили в консультацию и с большим усилием добились
направления в престижный Институт Акушества и Гинекологии, но не предполагая,
что роды наступят так скоро, не взяли какой-то нужной подписи главного
врача, без которой направление было недействительно, и теперь решали, как
им быть.
Наконец после короткого обсуждения было решено, что они
подождут еще час, до семи, чтобы понять, действительно ли начались роды
или время еще есть. Тетка велела не нервничать и обещала немедленно приехать,
но жена и так уже успокоилась и лишь прислушивалась к себе. Подложив полотенце,
она перебралась в кровать и уютно устроилась.
— Остановилось! Знаешь, кажется, совсем остановилось!
— несколько раз радостно говорила она, а потом вдруг надувала губы и неуютно
ворочалась, поглядывая вниз, сквозь одеяло, и по этому ее движению Погодин
понимал, что воды продолжают отходить.
Так в однообразных периодах прошло еще минут двадцать:
жена то дремала, то смотрела на часы, засекая время схваток, то просила
Погодина вытащить из бельевого ящика полотенце.
— Не такое! — говорила она нетерпеливо. — Это слишком
большое. Дай красное!.. Как нет, когда я помню, что оно там?.. Ой, снова
началось! Как ты думаешь, все будет хорошо, а? — добавляла она жалобно
и снова продолжала недовольным голосом. — Ну да, вишневое!.. Разве непонятно,
что когда я говорила красное, то имела в виду его.
Погодин вышел из комнаты и вновь бесцельно отправился
бродить. По мере того, как он все больше просыпался, страх и беспокойство
пробуждались вместе с ним. Ему казалось, что он волнуется куда больше жены,
которая, считая минуты между схватками и меняя полотенца, не имела даже
времени волноваться.
Кандидат бесцельно заглянул на кухню с неубранной с вечера
посудой и стоявшим на столе, завернутым в газету горшком герани. Потом
он прошел в кабинет и там уставился на кожаный холодный диван со сползшей
на пол простыней и задранным одеялом, диван, на котором он так неуютно
спал сегодня. “Не лечь ли снова? Нет, не надо. Что я с ума сошел, не сейчас!”
— подумал он, испытывая к дивану почти брезгливый ужас.
Пытаясь успокоиться, Погодин подошел к шкафу, вытащил
какую-то книгу, кажется, поэзию Кантемира, прочитал, не понимая содержания,
три или четыре строки, и, не достигнув цели, снова сунул книгу в шкаф.
“Все книги, даже самые лучшие — фальшивка, суррогат чужой
жизни, и вот доказательство! — неожиданно подумал он. — Мы читаем их, только
когда у нас нет своих сильных чувств. Когда же появляются — книги забыты.
Читаешь, к примеру, о ужасной резне или эпидемии чумы, и ничего — почти
равнодушен, а стоит самому порезать палец или заболеть гриппом... Или книги
о любви, что стоят описанные там великие роковые страсти перед нашим маленьким,
чуть теплым, но своим чувством?”
Погодин хотел уже включить компьютер, чтобы набросать
в двух чертах заинтересовавший его этический казус, когда жена снова позвола
его:
— Вася, ты где? Ты почему ушел? Мне одной страшно!
Погодин почувствовал стыд, что бросил ее, и поспешил
к ней. Хотя Даше было, как она говорила, страшно одной, это не мешало ей
спокойно отсчитывать белые гомеопатические шарики, перекладывая их из квадратной
картонной коробочки в жестяную, ежедневную.
— Три... четыре... Ну и где она?.. Пять, шесть, семь...
Ты ее принес?
— Кого “её”?
— Как! Мою синюю записную книжку, я же тебе кричала!
— повторила жена.
— Разве? Я не разобрал! — искренне удивился Погодин.
Поняв, что он не слушал, что она ему кричала, жена решила
выразить неудовольствие и сморщила свое гладкое розовое лицо, как только
одна она это умела. Ее лицевые мышцы были подвижными, как у актрисы пантомимы.
В одно мгновение лицо ее прорезало десяток разных складок: две пересекающиеся
на лбу, две — под глазами, три — под изгибом носа и одна на подбородке.
Эти складки сразу сделали миловидное лицо жены некрасивым, и Погодину это
стало неприятно. Он смотрел на жену и сам, не замечая, морщился, точно
пробовал что-то кислое.
— Не делай так, я же тебя просил! Зачем ты портишь себя?
— сказал он и скорее вышел за записной книжкой.
Услышав, как во двор быстро въехала и затормозила машина,
он с записной книжкой в руках подбежал к окну и выглянул в него. Подъехавшей
машины уже не было видно — ее надежно закрывала огромная, разлапистая,
не пожелтевшая еще липа. Но и не видя машины, Погодин был уверен, что приехали
к ним, и хлопнувшая железная дверь подъезда подтвердила, что он угадал.
Вскоре по лестнице послышались торопливые шаги, а потом звонок, давно барахливший,
неохотно хрюкнул два или три раза.
Если звонок сделал вид, что позвонил, то Погодин сделал
вид, что заспешил к дверям. Мельком поздоровавшись, в квартиру быстро вошла
вначале маленькая юркая женщина с короткой стрижкой, а за ней — высокая
полная женщина с добродушным, но словно бы всегда немного обиженным лицом.
Первая — была тетей Даши, вторая — ее матерью, за которой тетя заехала
по пути.
Обе гостьи, одетые, видно, в большой спешке, быстро проскочили
мимо Погодина и исчезли в комнате жены. Оттуда сразу послышались напористые
голоса — началась их вечная семейная битва. Все трое — жена, тетка и теща
— по отдельности были женщинами неплохими и вполне безобидными, но стоило
им собраться вместе, как словно соединялись простые химические реактивы,
безопасные по отдельности, но вместе образующие порох или динамит. Достаточно
было искры или сказанного неосторожно слова, как следовала цепь оглушительных
взрывов.
Вот и теперь, не слушая друг друга, все три женщины говорили
об одном и том же: что нужно не рисковать и как можно скорее ехать в роддом.
Хотя все говорили одно, каждой почему-то казалось, что ее не понимают и
с ней спорят, и голоса звучали все громче.
Погодину не хотелось идти в комнату, где бы его сразу
бы стали заставлять принять чью-нибудь сторону, что было бы невозможно,
потому что сторона была одна. Он прислонился спиной к стене и стал забавляться
тем, что то прикладывал к ушам ладони, то отнимал их. Это приводило к тому,
что слова говорящих расплывались и теряли смысл, а оставались одни голоса.
“Ти-ти-ти! Ту-ти-та! Та! Та!” — говорила жена. “Бу-бу-бу-бу!”
— возражала ее мать. “Тра-та-та-та-та!” — перекрывала всех энергичная тетка.
Наконец “ти-ти-ти” и “бу-бу” выдохлись и смолкли, и осталось лишь “тра-та-та-та”.
— Наши победили! — негромко сказал Погодин и отнял ладони
уже совсем.
Внезапно ему стало стыдно, что в такую ответственную
минуту он ведет себя как мальчишка, и он вошел в комнату.
Жена лежала на кровати и быстро перелистывала телефонный
справочник, а ее мать, видно, не представляя, чем ей занять руки, вертела
в руках синюю пустую чашку без ручки, в которой Погодин утром приносил
Даше чай. Тетка искоса, по-птичьи, взглянула на Погодина и продолжала быстро
говорить в трубку:
— Как нельзя, почему? У нас к вам направление из консультации
и обменная карта!.. Почему в последний момент? Срок только через неделю!
Сами понимаете, никто ничего точно знать не может... Да, да, я понимаю,
что у вас есть определенные правила, но нельзя ли сейчас подъехать, а потом
уже попасть на прием?.. Не практикуется? Значит, вы считаете шансов попасть
к вам нет? Нет, в свой районный она не хочет... Вы не знаете, а кто должен
знать, в чьей это компитенции, вашего главного врача?.. Нет, я на вас не
кричу, я так советуюсь!.. Девушка, милая, ну подскажите же вы нам, войтите
в положение...
Тетка, разговаривавшая по телефону, напоминала Погодину
маленькую юркую ласку или лисицу, которая бежит вдоль деревянного сплошного
забора и ищет малейшую щель, чтобы попасть в курятник. Но этот забор, очевидно,
был совсем уж непролазным, потому что, когда тетка повесила трубку, с ее
лица сразу сползло выражение приветливого внимания, которым она дистанционно
старалась гипнотизировала свою собеседницу.
— Вот гады-гады-гады! — скороговоркой, без злости сказала
тетка, и “гады-гады-гады” слились у нее в одно длинное слово. — Они тебя
в Институт Акушества не возьмут: мы у них не успели папку завести. Что
ж ты одного дня дотерпеть не смогла?
— А без папки нельзя? Или сейчас ее завести? — растерянно
спросила Даша, явно не понимавшая, зачем нужна папка, когда у нее есть
живот и ребенок, стремящийся его покинуть.
— Не будь дурехой! У них так заведено! — одернула ее
тетка.
Она сама работала в министерстве — в бюрократическом
учреждении и знала, какова сила бумаги.
— Не надо было метаться! — басом сказала теща. — Говорила
я, выбери себе один роддом и ходи вокруг него, пока не приспичит.
Мать была намного спокойнее своей сестры и, видимо, была
недовольна, что ее сдернули с постели рано утром и не дали доспать. Если
тетка сама никогда не рожала и, как всякая нерожавшая женщина, представляла
себе процесс появления на свет ребенка как цепь ужасов и неминуемых осложнений,
то мать рожала дважды и оба раза в самые последние часы, когда уже начинались
сильные схватки, добиралась до роддома на электричке, а потом на троллейбусе.
Роды у нее проходили легко, и она не помнила даже во сколько родилась Даша,
ее вторая дочь. “Кажется, где-то утром,” — говорила она.
Хотя теща сама и не волновалась, но, чтобы ее не упрекнули
в равнодушии, никого не успокаивала и давала тетке полную свободу воображать
самое худшее, тренируя фантазию. Так, тетка была уверена, что роды непременно
будут скоротечными и тяжелыми, и Дашу нужно вести в роддом немедленно,
чтобы ребенок не появился в дороге.
Сама жена, успокоенная кипевшей вокруг нее суетой, выглядела
вполне довольной. Ей, видно, нравилось, что тетка и мать покрикивают на
нее и тем как бы снимают с нее ответственность за все, что происходит.
Она лежала поверх одеяла с подложенными под спину подушками и неуклюже,
так как мешал живот, натягивала на ноги белые шерстяные носки.
В этой маленькой спальне, полной женщин, Погодин чувствовал
себя совершенно ненужным. Все отлично происходило без его участия и как
бы вне его воли, а сам он чувствовал полную свою нелепость. Инстинкт, общий
у него с самцом гориллы, заставлял его бестолково топтаться на месте, не
терять жену из поля зрения и защищать ее от хищников. Но хищников не было,
и поэтому Погодин ходил по комнате, нервируя тещу, которой приходилось
все время отодвигать ноги, и раздражая своими мельтешением тетку. Тетка
была в их квартире только второй или третий раз, но телефон был уже ею
совершенно приручен, и его длинный шнур, весь вдруг целиком поместившийся
в комнате, послушно свивался в кольцо возле теткиных ног, точно кобра завороженная
факиром.
Погодин пытался посоветовать отвезти Дашу в их районный
роддом, находившийся совсем рядом, всего в трех улицах, но на него замахали
руками и мать, и тетка; даже жена, своего мнения не имевшая, поддалась
общему порыву и махнула на мужа рукой с зажатым белым носком.
Из-за всего этого Погодин обрадовался, когда тетка попросила
его выйти во двор и посмотреть, закрыла ли она в спешке машину и не мешает
ли он, теткин автомобиль, проезду других машин. Понимая, что это поручение
не важное, а скорее устраняющее его, Погодин все же согласился играть по
правилам и сделал вид, что задание это вполне ответственное и истинно мужское.
Осторожно прикрыв за собой дверь квартиры, он вышел на
лестницу, спустился и, оказавшись на улице, глубоко вдохнул влажный воздух,
в котором еще плавал утренний туман.
Утро было серое, свежее, на асфальте шуршала листва.
Погодин обошел вокруг теткиной машины — серебристой длинной иномарки с
забрызганными грязью стеклами и дверями. Как он и предполагал, машина была
надежно припаркована, все двери закрыты, а на приборном щитке, видном в
боковое стекло, мигала красная лампочка сигнализации. Погодин усмехнулся
и пошел бродить по двору, совсем еще по-утреннему пустому. Все было тихо,
лишь в отдалении, за углом дома, слышался равномерный шорох метлы дворника
о сухие листья.
Мимо Погодина прошел немолодой, с седой щетиной на лице,
мужчина, за которым плелся большой доберман. И хозяин и собака выглядели
буднично: мужчина позевывал и курил, а собака равнодушно нюхала камни и
посматривала по сторонам, и по тому, как она это делала, видно было, что
ей все равно — гулять или сидеть дома.
“Идет и гуляет, будто ничего не происходит! У него обыкновенный,
заурядный день, такой как был вчера или позавчера; придет с собакой домой,
оденется, позавтракает — и на работу. А реши я ему ни того ни с сего сказать,
что у меня жена рожает, ему было бы неинтересно,” — размышлял Погодин,
провожая мужчину взглядом и чувствуя глубокую несправедливость того, что
ребенок его так же неинтересен другим людям, как ему самому малоинтересны
были прежде чужие дети.
“Но разве можно его обвинять в черствости, а если
бы все было наоборот? Допустим, месяц назад, когда у меня тоже был заурядный
день, этот человек подошел бы ко мне и сказал, что у него жена рожает...
— продолжал представлять Погодин, но, подумав, что у такого пожилого мужчины
дети, скорее всего, уже взрослые, поправился и изменил условие. — Даже
нет, не жена рожает, а, скажем, он говорит мне, что у него умер брат. Как
бы я поступил? Ну, конечно, сделал бы грустное лицо, постарался бы выразить
участие, но ведь искренно, положа руку на сердце, было бы это для меня
важно? Да я сразу забыл бы о нем и его брате, едва бы он ушел”.
Пока в сознании Погодина медленно, цепляясь одна за одну,
протекали мысли, доберман остановился, точно вспомнив о чем-то важном,
быстро вернулся и на несколько результативных мгновений поднял заднюю ногу
у колеса теткиной машины.
Сделав дело, собака выразительно взглянула на Погодина
и побежала догонять хозяина. От увиденного кандидат на несколько секунд
опешил, а потом засмеялся и его вдруг охватило странное чувство общности
с этим глупым псом.
Когда он вернулся в квартиру, там уже полным ходом шли
сборы. Тетка и теща целеустремленно рылись в шкафу, а жена с собранным
заранее пакетом, уже совсем одетая, стояла у дверей. Лицо у нее было огорченное,
но смирившееся: видно было, что покидать квартиру, уже привычное и известное
ей место и ехать в место другое, непонятное и непривычное, ей совсем не
хочется, но она понимает, что это неизбежно.
— Все, слава Богу, устроилось. Аркадий Моисеич позвонил
своей знакомой акушерке, в восемь у нее начало смены... Аркадий Моисеич
говорит: у Даши слабая аура, надо помочь ей положительными эмоциями, думать
о светлом и радостном... — быстро заговорила тетка, показываясь из комнаты.
Женина семья, хотя и обладала отменным здоровьем, любила
лечиться. Болезни их были мудреные и непонятные, чередующиеся с умопомрачительной
быстротой. Аркадий Моисеич был знакомый или, как тетя любила говорить,
“личный” врач их семьи, связанный с целой цепочкой других светил и работавший
с ними “в связке”. Медицинская специальность у него была самая туманная
— что-то связанное с эндокринологией, но это не мешало ему консультировать
от всех болезней и выписывать гомеопатию и овес.
Аркадий Моисеевич, которого Погодин видел лишь однажды,
был толстый, бородатый, очень уравновешенный еврей с волосатыми, очень
широкими запястьями и короткими пальцами. Ел он всегда шумно и громко и
так же громко смеялся, и сложно было поверить, что этот человек видит ауры
и лечит одним прикосновением.
— Васенька, мы уезжаем. Ты поедешь с нами? — спросила
жена, касаясь сзади его рукава.
— Да, поеду... — кивнул Погодин, чувствуя, что остаться
сейчас дома невозможно для него.
— В чем ты поедешь, в этих спортивных штанах и дачном
свитере? Учти, обратно тебе придется добираться на метро, тетя не сможет
тебя подвезти! И не спорь, не спорь со мной, со мной нельзя сейчас спорить...
— быстро сказала жена, капризно поджимая рот.
— Ладно, я переоденусь, только успокойся... — снимая
на ходу свитер, Погодин пошел в комнату.
— Только быстрее, пожалуйста! Неужели раньше нельзя было:
беременная женщина собралась, а тебя ждем... Кто рожает? — крикнула ему
вслед тетка.
Открыв шкаф, кандидат рассеянно остановил взгляд на сложенных
в стопку свитерах и выглаженных, плотно притиснутых друг к другу теснотой
пространства рубашках, брюках и пиджаках. Складывала и гладила его вещи
жена, и Погодин старался без нужды не заглядывать сюда, чтобы не нарушать
царящего в шкафу строгого иерархического порядка. Необходимость выбирать
одежду самому угнетала его и казалась неважной, тяготящей мелочью, и поэтому
надевал он всегда то, что первым попадалось под руку.
Заметив свои старые любимые джинсы, вытершимся сгибом
глядевшие с одной из полок, Погодин обрадованно потянулся к ним. Хотя дверь
в комнату была прикрыта, а жена оставалась в коридоре, она, шестым чувством
уловив, что он собирается сделать что-то запретное, крикнула: “Нет, не
эти, возьми серые брюки! Они на вешалке справа!” Погодин в который раз
удивился своеобразной интуиции Даши, проявлявшейся всегда неожиданно и
в основном по хозяйственным вопросам. Даже плескаясь в душе, она догадывалась,
какой из многочисленных запретов пытается он нарушить: полезть ли в сахар
мокрой ложкой, поставить на полировку стакан без подставки или пройти в
уличной обуви в комнату.
Погодина все эти правила тяготили, не удерживались в
памяти, казались неважными и условными. Порой в нем пробуждалось к жене
тяжелое, нехорошее чувство, и ему казалось, что живет с женщиной недалекой
и мелочной, и боялся, что дети, если пойдут в нее, тоже будут такими же
хозяйственными и мелочными. В такие минуты он ощущал себя загнанным в тупик
и злился, а жена, словно почувствовав в нем перемену, притихала, становилась
предупредительной и ласковой, и Погодин вскоре смягчался и забывал о своем
раздражении.
Когда он вновь вышел в коридор, жена окинула его быстрым
проверяющим взглядом, скользнувшим от воротничка рубашки до самых носков.
Они закрыли квартиру и вышли. На лестнице Погодин хотел придерживать жену
за руку или даже снести ее, но Даша спускалась сама, не касаясь перил и
в конце пролета по привычке шагая сразу на две ступеньки.
— Перестань, ты что не понимаешь? Как ты себя чувствуешь?
— обеспокоенно спросил Погодин.
Даша, шедшая до того по лестнице с нормальным лицом,
на мгновение задумалась, на всякий случай придав лицу страдальческое выражение,
а потом чуть пожала плечами и сказала:
— Все хорошо... Только где-то вот тут болит... — и вновь
последовал неопределенный жест, который можно было отнести не только к
животу, но и к груди и даже к ногам.
Они сели в машину: мать с женой сзади, а Погодин с теткой
впереди. Водительскому мастерству тетки кандидат не очень доверял и велел
жене пристегнуться.
— Сзади пристегнуться нельзя! — сказала тетка не без
удовольствия.
— Как нельзя, там же есть ремень!
— Ремень-то есть, но мы сняли с него фиксатор, — объяснила
тетка, заводя машину и съезжая с бордюра.
“Фольксваген” сильно тряхнуло, и Погодин укоризненно
уставился на тетку.
— А что я могу, тут бровка! — оправдываясь, сказала та
и, нажав на газ, резко тронула машину с места.
Как выяснилось, для тетки дорога состояла из сплошных
ухабов, если же ухабов не было, она ухитрялась обойтись выбоинами или канализационными
люками, массивные крышки которых глухо лязгали, когда на них наезжало колесо.
Машина то и дело вздрагивала, получая удары. К тому же тетку ежеминутно
подрезали или обгоняли, и ей приходилось то резко тормозить, то колотить
ладонью по гудку. Жена и теща притихли сзади, а сам Погодин изо всех сил
старался доверять тетке. “Она ведь уже давно ездит, и пока ни во что не
врезалась; значит, по теории вероятности, у нас сегодня хороший шанс уцелеть,”
— успокаивал он себя.
Кандидат, сам машину не водивший и знавший Москву лишь
в центральной ее части, не понимал даже, где они едут. Лишь дважды он ощутил
радость узнавания: в первый раз, когда мимо пронеслось здание МИДА на Смоленской,
а вторично, когда они проезжали длинный плоский дом с полукруглыми окнами,
выходивший на Садовое. В этом доме жил официальный оппонент профессор Дербасов,
к которому Погодину пришлось ездить раза два перед защитой.
— У тебя когда лекция? — потеплевшим голосом спросила
жена, которой интуиция подсказала, что он думает об университете.
— Завтра.
— Ты же говорил: сегодня.
— Ты спутала. Сегодня два семинара для вечерников, —
объяснил Погодин.
— А, понятно... Что-то я тебе хотела сказать... — лицо
жены приняло значительное выражение. — Не надевай, пожалуйста, под пиджак
свитер и не расстегивай верхнюю пуговицу, когда ты в галстуке... И, пожалуйста,
постарайся поскорее вылечиться, пей те лекарства, что стоят в плетеной
корзинке...
Наконец машина свернула на узенькую улочку, потом еще
куда-то, и Погодин по облегчению на лице тетки догадался, что они приехали
и даже, кажется, остались живы. Они на минуту притормозили у закрытых ворот,
где к ним вразвалку, по-мальчишески постукивая по ладони резиновой дубинкой,
вышел рябой парень-охранник. Тетка крикнула ему, что они везут роженицу;
парень засуетился, подбежал к воротам и стал поспешно их открывать, с силой
дергая заевшие створки. Погодин давно заметил, что многие мужчины, столкнувшиеся
с родами или беременными, волнуются куда больше, чем сами роженицы, руководимые
мудрой природой.
Когда ворота наконец открылись, тетка проехала вдоль
желтого бетонного забора и остановилась у приемного отделения. Здесь они
с погодинской тещей вновь стали быстро и нервно переговариваться, а жена
сидела хмурая и напряженная, и обеими руками прижимала к животу желтый
пакет со своими вещами.
Забыв о Погодине, три женщины стали подниматься по ступенькам.
Он тронулся было за ними, но теща испуганно крикнула ему:
— Ты что? Ты же кашляешь! Если они увидят, что ты простужен
— положат Дашку в инфекционное!
Погодин почувствовал обиду и свою полную отцовскую ненужность:
зачем он вообще ехал сюда, если жена сейчас исчезнет за неприступными для
него дверями роддома? На душе была какая-то скомканность и ощущение незавершенности.
На верхней ступеньке жена обернулась к нему, наморщив лоб и словно вспоминая
о чем-то.
— Проверь, выключила ли я стиральную машину... Там на
столе творог, убери его, а то он испортится... И купи марлевые повязки...
И, пожалуйста, прошу тебя, разложи во всех комнатах давленный чеснок, надо
убить твоих микробов! — крикнула она дрожащим голосом.
Погодин слушал ее рассеянно, сразу обо всем забывая.
Для него видно было, что за хозяйственными распоряжениями, как за чем-то
для нее привычным, Даша прячется теперь от страха перед роддомом и тем,
что происходит внутри нее и таится в ее выпуклом животе.
Самого момента, когда за женой закрылись двери приемного
отделения, Погодин не помнил. Посреди двора роддома была большая овальная
клумба с несколькими чахлыми деревьями, и кандидат стал ходить вокруг этой
клумбы, читая про себя или шепча губами те несколько простых молитв, которые
знал: “Отче наш” и Символ веры, начинавшийся: “Верую во Единого Бога Отца,
Вседержителя...”
“Надо загадать что-нибудь на удачу. Обойду вокруг клумбы
сорок, нет, сорок много — двадцать раз, и тогда все будет хорошо,” — подумал
он.
После пятого или шестого круга Погодин сбился со счета
и потом уже ходил просто так, только чтобы не стоять на месте.
Роддом, старый, четырехэтажный, коричневато-желтый, с
тяжелыми рамами и выкрашенными белой краской стеклами на первых и вторых
этажах, казался кандидату безобразным. Хотелось забрать отсюда жену и увезти
ее в какое-то другое, легкое и светлое место, но только где искать это
место, он не знал и страдал от собственной никчемности.
Когда он начинал очередной круг, из приемного отделения
показались теща и тетка. У тетки в руках был тот самый желтый пакет, с
которым Даша ехала в роддом, а теща несла в охапке брюки дочери, свитер
и ее красные кроссовки.
— Где Даша? Что с ней? — Погодин бросился к ним.
— Все в порядке: ее осмотрел главный врач. Выдали халат
и тапки и велели идти на четвертый этаж в дородовую... Там наверху ее встретит
нянечка, — сообщила теща.
Она была женщина простая, что называется, “без чувствительных
линий” и говорила всегда предельно ясно. Погодин зримо представил, как
у жены все отобирают, вплоть до трусов, дают ей казеные тапки с рубашкой
и равнодушно показывают, по какой лестнице идти.
— А вещи?
— Их вернули. С собой ничего не разрешили взять, даже
зубную пасту... В дородовой должно быть стерильно, там одна кровать посреди
комнаты. Держи, ты это донесешь? — тетка сунула ему пакет, а теща положила
сверху одежду, видно, довольная, что можно больше не держать ее в руках.
Некоторое они стояли у машины, как чужие, не зная, о
чем говорить. Прежде их объединяла только Даша, теперь же, когда жены не
было с ними, мостик между берегами грозил совсем исчезнуть.
— А как я узнаю, что э т о уже произошло?
Мне об э т о м позвонят? — спросил Погодин.
Он почему-то боялся произнести полностью: “когда ребенок
родится”, и употреблял туманное, необязывающее э т о.
— Как же, позвонят! Помечтай! Телеграмму пришлют на бланке
с цветочками! — насмешливо фыркнула теща.
На мгновенье она широко раскрыла рот, и кандидат увидел
металлические коронки на ее нижних дальних зубах.
— Как же мне узнать? — растерялся он.
— Сам позвонишь в регистратуру.
Они снова замолчали. Погодин лихорадочно соображал, что
еще важное нужно узнать, прежем чем они расстанутся.
— Сколько времени э т о обычно происходит?
Я понимаю, точно знать нельзя, но хотя бы приблизительно? — спросил он.
Теща развела руками.
— Ну ты и вопросы задаешь! — сказала она. — Кто же это
знает? Иногда через семь часов, иногда через двенадцать, а у некоторых
и через сутки. У меня Катька через десять часов родилась, а Дашка через
два часа, как я в роддом приехала. Сама ехала, на автобусе.
Погодин снова кивнул. Ему захотелось поскорее попрощаться
с тещей и теткой и остаться одному; видно, им хотелось того же, потому
что тетка вдруг посмотрела на часы, как очень спешащий человек, и, театрально
ужаснувшись, воскликнула:
— Ребята, простите, но мне на работу. Вас до метро подвезти?
— Меня не надо, я пройдусь, — отказался Погодин.
— Ты точно уверен? Ну как хочешь... Только осторожно,
не урони, пожалуйста, ничего, — тетка стала было садиться в машину, в которой
уже сидела теща, как вдруг вспомнив о чем-то, быстро вырвала из блокнота
страницу и написала номера телефонов.
— Это мой рабочий и домашний. А вот этот, самый нижний
— телефон регистратуры. Акушерка, когда все произойдет, должна связаться
с Аркадием Моисееичем и дать е м у полный отчет! А я сразу же перезвоню
тебе...
Слово е м у она произнесла очень важно и веско,
точно все в мире должны были обязательно звонить Аркадию Моисеичу и давать
ему полный отчет.
Наконец тетка с тещей уехали, а Погодин, чтобы не идти
далеко к воротам, перемахнул через невысокую бетонную стену, к которой
кто-то, мысливший, очевидно, так же, как и он, прислонил две толстые доски.
На автобусной остановке он положил свитер и кроссовки
жены на скамейку и заглянул в желтый пакет, размышляя, нельзя ли втолкнуть
в него еще что-нибудь, но пакет и без того был полон. Кроме белья, гигиенических
принадлежностей и всяких женских мелочей, на дне лежала захваченная скорее
как талисман маленькая погремушка. Он вспомнил, как жена собирала эти вещи
по какой-то толстой американской книге и как она хохотала, когда в списке
встретилась: “купальная шапочка и шлепанцы для мужа, если вы вместе решите
принять душ.” Разумеется, на совместный душ в роддоме они и не расчитывали,
но то, что Даша не смогла даже взять с собой зубной пасты, казалось диким.
К пряжке часов были пристегнуты две маленькие золотые
сережки, которые прежде Погодин не видел, чтобы Даша когда-нибудь снимала.
Именно эти сережки показались ему самыми жалкими, и он ощутил острое сострадание
к жене, оставленной в роддоме без всего своего — лишь в застиранной, много
раз разными женщинами надеваемой рубашке и тапочках. Было в этом что-то
больнично-тюремное и уравнивающее.
Рядом притормозил желтый икарусовский автобус, и, приоткрыв
среднюю дверь, продолжил медленно катиться. Погодин вначале удивился этому,
но вдруг понял, что на остановке он один и этим движением машины водитель
как бы спрашивает, будет ли он садиться или можно уезжать.
Кандидат подхватил в охапку женины вещи и заскочил в
автобус...
* * *
Квартира, в которую он вернулся, оказалась щемяще пустой.
Разумеется, пустота ее не была внезапной, но она вдруг нахлынула, навалилась
со всех сторон, точно прежде, затаившись, поджидала, пока он придет, чтобы
на него напасть. Пустым был и коридор, и комнаты, и незаправленная кровать,
на которой валялась ночная рубашка жены, и кухня с грязными тарелками,
и ванная, с капавшей из свесившегося душа водой. Погодин поймал себя на
том, что еще немного и он вновь будет метаться. Он посмотрел на часы и
недоверчиво поднес их к уху, проверяя идут ли они. Хотя сегодняшний день
казался ему бесконечным, была всего только половина одиннадцатого.
Решив готовиться к завтрашней лекции, кандидат пошел
в кабинет и, сев за стол, подвинул к себе стопку книг с заложенными ранее
фрагментами текстов. Этот курс древнерусской литературы был не его, а читался
его бывшим научным руководителем профессором Ксешинским, однако сейчас
Ксешинский был болен и просил Погодина заменить его. Прежде Погодину, всего
год назад закончившему аспирантуру, редко приходилось выступать перед большой
аудиторией — обычно ему поручались лишь семинары и спецкурсы, и эта лекция
была хорошей возможностью показать себя и испытать свои силы. Втайне он
надеялся бросить вызов профессору Ксешинскому и прочитать лекцию сильнее,
чем тот, чтобы студенты, сравнивая их, говорили между собой, что этот лучше.
Однако, готовясь к лекции, Погодин замахнулся на слишком
многое, не расчитал времени на подготовку и теперь лекция была уже на носу,
а он еще даже не начал обобщать собранный материал. В качестве последнего
средства оставалось подать тему, используя как план уже изложенное в учебнике
и лишь несколько дополнить это новой информацией. Такой подход заведомо
лишал лекцию изюминки и делал ее заурядной, но вполне проходной. Этим зачастую
грешили многие преподаватели, и он, Погодин, втайне осуждавший их за это,
теперь начинал понимать, что заставляло его коллег так поступать.
Кандидат включил компьютер и, перелистывая источники,
стал быстро набирать текст лекции, но вскоре почувствовал, что ему не работается.
Мысли путались и возвращались к одному и тому же, тогда, не в силах сосредоточиться,
он встал и вышел на застекленный балкон.
Из окна совсем близко виден был корявый, черный и влажный
ствол дуба, часть листьев которого оставалась зеленой и крепкой, другая
же побурела, намокла и безрадостно свешивалась с ветвей.
“Как странно, почему одни зеленые, а другие уже засохли?
— подумал Погодин. — Нет, так невозможно, я даже не знаю, что с ней сейчас
происходит... Может, поехать и стоять там под окном?.. Хотя что я там увижу?
Нет, лучше позвонить!”
Торопливо порывшись в карманах брошеных на стул брюк,
кандидат достал теткину бумажку и набрал номер роддома.
— Регистратура, — сразу ответил ему скрипучий старческий
голос.
— Скажите, Погодина Дарья... что с ней? В каком она состоянии?
— он запутался, не зная, как задать вопрос.
— В предродовой... — после секундной паузы ответили ему,
и Погодин понял, что регистраторша только что нашла пальцем ячейку в разлинованной
книге. Он даже представил себе совсем зримо ее палец — сухой и немного
кривой, с крепким и твердым ногтем.
— Где, где она? Простите, я не расслышал... — спросил
Погодин, жадно надеявшийся услышать какие-то понятные и успокоительные
слова.
— Не родила еще, — терпеливо повторил голос, и в трубке
запищало.
Понимая, что старуха не могла сообщить ему ничего, кроме
того, о чем имелась запись в книге, и успокаивая себя этим, Погодин сел
за компьютер. Он собирался вновь готовиться к лекции, но вместо этого зачем-то
стал набирать на экране вопросительные знаки. Вначале он набирал их тесно,
сплошным рядом, а затем стал после каждого вопросительного знака делать
интервал. Лишь когда знаки стали перескакивать на вторую строчку, он остановился,
опомнившись, и вытер их.
Едва ему удалось немного отвлечься и вработаться, как
позвонила тетка жены. Звонила она, очевидно, с работы: в трубке на втором
плане различались еще чьи-то голоса.
— Слушай, что я узнала. Аркадий Моисеевич связался по
пейджеру с акушеркой, и она ему перезвонила. Не волнуйся, состояние Даши
нормальное. Целый день она спала, схватки пока не учащались. Я беспокоилась,
что будут какие-то патологии, но акушерка сказала, что все в порядке. Аркадий
Моисеевич поддерживает ее ауру и перекачивает ей часть своей энергии.
В голосе тетки вновь появились восторженные пришепетывания,
и прямо посреди коридора из воздуха стал возникать нерукотворный памятник
Аркадию Моисееичу. Памятник этот все увелечился, разростался, подпирал
головой потолок и ему тесно уже становилось в коридоре, как вдруг он разом
обрушился. Голос тетки, утерявший всю свою сладость, сказал сухо: “Не кладите,
пожалуйста, на мой стол! Вон туда, в ту стопку!”
Погодин вначале удивился, не понимая, о чем это она,
но сразу понял, что слова эти были обращены не к нему, а к кому-то другому.
Впрочем уже через секунду тетка спохватилась и добавила в голос немного
теплоты:
— Дела, видишь, дела... Как только что-то прояснится,
я позвоню! Договорились?
— Вечером я буду в университете.
— Я помню. И давай, выше нос: скоро станешь папашей!
Тетка скомканно попрощалась и замолкла, выжидая гудков,
чтобы отключиться самой. Погодиным давно было обнаружено, что в конце телефонных
разговоров с жениной теткой всегда возникает состязание в вежливости, заключающееся
в том, кто повесит трубку последним. И тетка, как опытный министерский
работник, чаще всего побеждала.
Вот и сейчас, ощутив с другой стороны провода каменное
министерское терпение, ограниченное лишь окончанием рабочего дня, Погодин
сдался и первым повесил трубку.
До пяти вечера, когда ему надо было ехать в университет,
он звонил в регистратуру еще трижды и всякий раз ему отвечали, что Даша
еще в предродовой.
“Как же долго... Это даже хорошо, что мне нужно теперь
уходить. В дороге я буду меньше волноваться, на семинарах еще меньше, а
когда вернусь из университа, уже что-то будет известно,” — говорил себе
Погодин.
Он вспомнил и позавидовал тому, что у одного его бывшего
однокурсника дочь родилась, когда однокурсник был за границей. Молодой
отец узнал об этом только через два дня и от умиления всплакнул в трубку,
а когда через три месяца вернулся, то безо всяких волнений получил дочь
уже вполне готовую, хорошенькую и пухлую, в байковом одеяльце и даже чуть
ли не с розовым бантиком. Этот розовый бантик на одеяльце и еще кружевные
пеленки были совершенным плодом погодинской фантазии, и хотя он догадывался,
что на деле все иначе, пока не собирался разрушать иллюзию, а всячески
поддерживал ее.
Чувствуя от простуды небольшую слабость в ногах, он не
пошел к метро пешком, а стал дожидаться автобуса. На остановке с ним рядом
стояла молодая женщина с коляской, в которой полусидел-полулежал маленький
ребенок какого-то, с точки зрения Погодина, не очень большого возраста.
На лице у чуда природы расцветал красными розами диатез, кое-где, точно
молодыми листьями, подчеркнутый пятнами зеленки. Ребенок нимало не смущался
своим нелепым видом, как не смущался бы вообще ничему происходящему с ним.
Погодин подумал, что если бы мимо вдруг пролетел на розовых крыльях автобус
или начался бы конец света, ребенок точно так же спокойно смотрел бы на
это, как таращился теперь на него. Погодин стал смотреть на этого малыша
и, тренируясь, представлять, что это его сын, но его матери это не понравилось
и она закрыла ребенка спиной.
Выходя из метро на станции “Университет”, он по привычке
бросил взгляд на светящиеся электронные часы перед первым вагоном и увидел,
что на часах восемнадцать тридцать две. Позже он приписывал это той внутренней
связи, которая, будто, была у него с женой, но тогда лишь подумал, что
семинар у вечерников уже началась и он, как обычно, слегка опоздал.
Идя вдоль чугунной ограды той дорогой, которой он ходил
все годы своего студенчества и аспирантства, а теперь и преподавательства,
Погодин думал о том, как будет воспитывать сына. “Надо его сразу же начать
учить: вначале говорить, потом как можно раньше читать! Он должен расти
приспособленным. К мужчинам мир особенно жесток — слабых и глупых он давит
и сметает. Сюсюкаться с ним не буду, мне дураков не нужно! Пусть только
попробует вырасти глупым, сразу отдам в военное училище, да именно в военное
училище!.. Решено! Надо и Даше это сказать, пусть не расчитывает, что он
отсидится у нее под юбкой... И к черту всех тещ и теток, чему они его научат?”
—думал Погодин и получал удовольствие от жесткости собственной позиции.
Он так увлекся, что опомнился только, когда двери лифта
разъехались перед ним на девятом этаже первого гуманиторного корпуса.
Когда Погодин вошел в аудиторию, его группа уже была
там и вяло переговаривалась между собой. На всех лицах Погодин увидел все
то же обычное и равнодушное выражение, которое было на них всегда, но которое
сегодня так пугало его во всех людях. Ему казалось, что все они плавают
в спокойном затхлом киселе, мешавшем им широко улыбаться, порывисто двигаться
и ярко выражать свои чувства.
Возможно поэтому Погодин читал сегодняшнюю тему вяло,
затевал ненужные споры, стал зачем-то разбирать грамматические формы “Задонщины”,
которые и сам, как выяснил, плохо помнил и заставлял студентов вычерчивать
генеалогическое древо князей из “Слова о полку Игореве”. При всем этом
студенты представлялись ему скучными и ограниченными, и даже у хорошенькой
девочки, которая сидела у окна и которой он всегда незаметно любовался,
сегодня нос казался слишком длинным, а лицо — узким и желтоватым. Семинар
затянулся до бесконечности, и Погодин больше самих студентов обрадовался,
когда наконец зазвонил звонок.
После первого семинара сразу начинался второй, у другого
курса, и здесь Погодин воспользовался случаем и прочитал подготовленную
назавтра лекцию, решив проверить, прозвучит ли она. Почти сразу он пожалел
о своей затее, но решил довести ее до конца. Собственный голос казался
ему слабым, мысли незначительными и банальными, а когда он хотел сказать
что-то новое — слишком сбивчивыми.
Студенты слушали его невнимательно, смотрели осоловело,
очевидно устав за день, и лишь одна девушка, высокая, нескладная, с некрасивым
лицом, быстро писала что-то в тетради. Кандидату стало жаль ее и он хотел
сказать, что она то же сможет прочитать и в учебнике, но тут же вспомнил,
что кто-то говорил ему об этой девушке, что она точно так же напряженно
пишет на всех лекциях, но ничего не может после запомнить и на экзаменах
плачет.
Лишь под конец, когда до звонка оставалось уже минут
десять, Погодин немного разговорился и высказал одну-две свежие мысли,
никем не замеченные, потому что все уже устали и даже девушка с конспектами
отложила ручку.
Домой Погодин возвращался в самом отвратительном настроении.
Он казался себе человеком самым незначительным, трусливым, нерешительным
и поверхностным, слишком легко идущим на компромисы и боящимся тяжелой
кропотливой работы. Погодин вспоминал, как сложно ему всегда было заставлять
себя ездить в архивы и сидеть в библиотеках и книгохранах, а без этого
настоящий ученый-филолог невозможен. Вспомнил он и много других тяжелых
и неприятных случаев, как нельзя лучше доказывавших и подчеркивающих все
его слабости и недостатки.
“Мне уже двадцать шесть, а я не совершил ничего яркого
и талантливого. В эти годы и Пушкин, и Лермонтов, и Толстой были уже известны
и имена их гремели на всю Россию. Раньше мне казалось, мой потолок уже
далеко, теперь же кажется, я уже достиг его. Смогу ли я быть хорошим отцом,
а даже если и смогу, вдруг мой сын будет таким же тусклым, как и я сам
или даже еще тусклее? Вот бы он был ярче — в десятки, в сотни раз!” — размышлял
Погодин, большими, точно циркульными шагами, приближаясь к дому.
При этом о сыне он думал, как о чем-то еще несовершившемся,
не появившемся на свет и был почему-то уверен, что жена еще не родила,
схватки оказались ложными и, возможно, ее даже на несколько дней отпустят
домой.
Эта уверенность была такой сильной, что когда он пришел
домой, то не стал звонить в роддом, а решил прежде поужинать и выпить аспирин,
чтобы наконец прекратился досаждавший ему кашель.
Когда же внезапно зазвонил телефон, Погодин вздрогнул
и, засуетившись, подбежал к нему, потеряв по дороге тапок.
Это снова была тетка жены, громкая и взбудораженная:
— Я тебе третий раз звоню, где ты ходишь? Поздравляю,
у тебя мальчик, три пятьсот шестьдесят. В восемнадцать тридцать. Голова
тридцать шесть, рост пятьдесят... Или это рост тридцать шесть. Неважно,
короче...
Тетка говорила что-то и дальше, кажется, о том, что Даша
плохо тужилась и акушерка вынуждена была ругать ее, потом ей делали какие-то
уколы, поднялась температура и ее перевели в послеродовую к инфекционникам,
но Погодин почти не слышал ее. После он уже не помнил, что тетка сказала
и что он сам сказал ей, помнил лишь, что в трубке раздались гудки и он,
не осмыслив даже, что на этот раз победил, стоял и слушал их.
Все как будто было позади, но внезапной радости, которой
он ожидал от этого известия, не было. “Наверное, счастье — это предвкушение
чего-то. Когда момент наступает, счастья уже нет, но есть удовлетворение...
Что с женой и с ребенком сейчас? Можно ли оставлять их в роддоме, в чужих
руках?” — размышлял он.
Наутро Погодин позвонил в роддом и выяснил, что может
уже принести ей передачу и послать записку.
— А увидеть? — спросил он.
— Не полагается до выписки, — ответили ему в регистратуре.
Выругав про себя существующие больничные правила, отнимавшие
у него на несколько самых важных дней жену и сына, Погодин долго печатал
на компьютере письмо, стараясь, чтобы оно была бодрым.
После университетской лекции он торопливо, то и дело
с шага срываясь на бег, подходил к роддому. Он оказался в просторном холе
как раз в ту минуту, когда старая женщина, сидевшая в регистратуре, как
раз говорила кому-то в трубку: “Девочка, два пятьсот”. Голос у нее звучал
даже не равнодушно, а совсем неокрашенно, словно у кассирши в магазине,
просящей точно называть отдел.
Кандидат передал желтый пакет и приложенное к нему письмо
вышедшей из отделения полной, добродушной на вид пожилой женщине. Во всем
виде этой уверенной женщины в белом халате было что-то надежное и спокойное;
так в представлении Погодина и должны были выглядеть медсестры в роддомах,
няньки и поварихи. Когда медсестра собралась уже уходить, он попросил ее
дать жене ручку и бумагу, чтобы она смогла написать ответ.
Толстая женщина обернулась и засмеялась с каким-то особым
хитрым выражением. На ее круглых полной щеках у глаз обозначились морщинки.
— Записку? — сказала она озадаченно. — Зачем записку?
— Ну как же? Должен же я знать, что ей нужно! — возмутился
Погодин, подумав, что ему отказывают и в этом.
— А, ты новенький! — догадалась медсестра. — Обойди здание
налево и еще раз налево, и там будет их окно. Сто вторая палата.
— А этаж какой?
— Первый. Я же ясно говорю: с т о вторая, — женщина покачала
головой и укоризненно удалилась, удрученная его непонятливостью.
Погодин, удивленный, что такой простой способ не пришел
в голову ему самому, бегом бросился на улицу и по газону обежал корпус.
Он бежал и смеялся над роддомовскими порядками, где с виду все как будто
нельзя, а на самом деле можно. Теперь уже и роддом не казался ему таким
мрачным и уродливым, как вначале. Погодин заметил, что на уровне примерно
трех-четырех метров от земли все его коричневатые кирпичи исцарапаны где
острым камнем, где карандашом, а где и просто ручкой. Надписей были многие
сотни, и они теснили, покрывали и вытесняли друг друга — “Антон 12.01.1990”,
“Машка Кузина. 25.07.1998”, “Сын, Петька! 08 окт 1993”. Выше других,
чуть ли не на уровне второго этажа, куда и дотянуться-то было невозможно,
черной краской было крупно и коряво выведено: “КИРЮХА 3-11-89.”
“Десять лет почти прошло, а никто выше не залез!” — усмехнулся
Погодин, невольно озирая газон и стену и прикидывая, на что мог взгромоздиться
неугомонный Кирюхин родитель.
Завернув за угол и пройдя по вытоптанному газону, он
почти сразу нашел нужное окно. Чья-то заботливая рука и здесь постаралась
и под каждой рамой где краской, а где и гвоздем написала номер палаты.
Наступив ногой на выступавший под окном декоративный
бортик, а руками ухватившись за крашеную решетку, Погодин подтянулся и
заглянул в окно. На ближайшей к окну кровати он увидел жену. Она была в
вылинявшей от множества дезинфекций ночной рубашке, открывавшей острые
ключицы и еще больше подчеркивающей ее худобу, а рядом на спинке кровати
висел безобразный больничный халат. Вьющиеся длинные волосы жены, предмет
ее гордости, были туго стянуты светлой косынкой. Жена смотрела куда-то
в сторону, и Погодина не замечала.
Кандидат хотел уже постучать в окно, как вдруг дверь
палаты открылась и появилась женщина в зеленом халате с какими-то свертками.
Она была Погодину неинтересна, и он снова хотел перевести взгляд на жену,
как вдруг понял, что светки — это новорожденные дети. Внесшая их сестра
подошла вначале к женщине, лежавшей у двери, а потом к его жене и протянула
ей второй сверток.
Жена неуклюже и очень осторожно взяла его и поднесла
к груди, держа так, будто это было что-то стеклянное и очень хрупкое. Погодин
понял, что этот сверток и есть его сын, и все в нем замерло от любопытства
и нетерпения. С того места, где он стоял, он мог рассмотреть лишь большое
красное ухо и часть щеки. Подождав, пока медсестра уйдет, он постучал согнутым
пальцем в стекло. Жена подняла голову и, заметив его в стекле, посмотрела
укоризненно и погрозила пальцем.
Оторвав правую руку от решетки и нетерпеливо замахав
ею, Погодин потребовал, чтобы она поднесла сына ближе к окну. Спустив с
кровати босые ступни, жена подошла и на вытянутых руках показала ему ребенка.
У сына были короткие и словно мокрые светлые волосики, сквозь которые просвечивала
голова, багрово-синее сморщенное лицо, закрытые глаза и синевато-малиновые
тонкие губы. Этими губами малыш постоянно делал странные движения, то расширяя
их, то сужая и просовывая между ними кончик языка. Изредка он открывал
узкогубый рот и икал по два или три раза сразу. Ребенок показался Погодину
некрасивым и совсем на него не похожим, и оба открытия были неприятными,
но он все не мог оторвать от него взгляд, надеясь увидеть на его лице хотя
бы крупицу осмысленного выражения. В то же время по лицу жены Погодин видел,
что сын ей нравится и она считает его своим, и это открытие было ему удивительно.
Находиться на вытянутых руках жены в вертикальном положении,
видно, было ребенку неудобно или из окна ему в глаза бил слишком яркий
свет, потому что сын вдруг широко открыл рот, побагровел и издал негромкий,
противный, но продолжительный мяукающий звук, ошеломивший его отца. Жена
засуетилась и, забыв о Погодине, стала неумело, то щекой, то глазом прикладывать
ребенка к груди. Она повернулась и ничего не стало видно, кроме ее спины.
Погодин спустился с окна, испытывая скорее разочарование,
чем радость. Ему сложно было поверить, что этот багровый, орущий кусок
человеческой плоти и есть его сын, которого жена его вынашивала в своем
чреве долгие месяцы. В то же время, несмотря на разочарование, Погодина
постепенно заполняло новое сильное чувство ответственности и долга, и он
почувствовал, что если потребуется, он станет защищать этот мяукающий багровый
сверток даже ценой своей жизни.
Возвратившись домой и предвкушая, что он сейчас сделает,
Погодин тщательно вымыл руки, взял отвертку и плоскогубцы, разложил на
газете болты и неумело, но очень тщательно стал свинчивать прежде разобранную
детскую кроватку. Именно в этот момент он и ощутил себя отцом.